С Паньшинского прииска мне нужно было взять сначала на лесистую небольшую горку, перевалить через нее и спуститься на увал, который и должен был вывести к безымянной речке, а от этой речки верстах в двух проходила дорога на Майну. По маршруту рыжего кума, чтобы пройти на Мохнатенькую горку, следовало пройти по этой дороге верст пять, а там сделать поворот влево, перейти пять ложков – тут тебе будет и Мохнатенькая. Я так и сделал. До выхода на майновскую дорогу успел убить двух рябчиков, а когда отыскал, наконец, дорогу – солнце было уже высоко. Плестись по пыльной дороге в жар было плохое удовольствие, и я начинал подумывать об отдыхе. В одном месте, где дорога спускалась по глинистому косогору, меня нагнал экипаж Синицына, в котором ехал сам хозяин вместе с доктором; за первой тройкой показалась вторая, нагруженная спавшими телами Безматерных и Карнаухова. Федя сидел на облучке и приподнял весело свою поповскую шляпу; из кузова выставлялись в желтых сбившихся до колен штанах ноги дьякона Органова.

– Видели? – спрашивал Федя, кивая головой на первый экипаж. – Поистине: связался черт с младенцем… А мы на Майну катим. До свидания, сударь!

Я проводил последний экипаж и свернул по своему маршруту влево; по дну второго ложка весело катился холодный, как лед, ключик. Я выбрал местечко в тени пушистой черемухи и с наслаждением растянулся на зеленой высокой траве, которая встала вокруг меня живой стеной. Красиво колебались в воздухе красные верхушки иван-чая, облепленные шелковистым белым пухом; тут же наливались в траве широкие шапки лесного пахучего шалфея с тысячами маленьких цветочков цвета лежалых старых кружев. Несколько кустов малины приютились около кучки гранитных обломков, бог знает, какой силой занесенных в это уединенное место; над самым ключиком свесили свои липкие побеги молодая верба и несколько кустов черной смородины. Трудно было подобрать уголок красивее, и я с удовольствием отдыхал здесь, прислушиваясь к жужжанью ос и шмелей, которые кружились над головками шалфея. Из лесу доносились голоса каких-то птичек, назвать которых я не умею – мало ли вольной птицы в лесу – и мне каждый раз бывает как-то больно, когда непременно хотят определять, какая именно птица поет. Бог с ней, пусть себе поет на здоровье! Птицы с названиями всегда напоминают мне занумерованные склянки в аптеках…

– Тятя… а тятя?.. – прокатился по лесу свежий девичий голос.

– Здесь… – глухо отозвался издали мужской голос.

– Заплуталась… тя-я-а-тя!.. Где ты?!.

В десяти шагах от меня, из лесу вышла высокая молодая девушка с высоко подтыканным ситцевым сарафаном; кумачный платок сбился на затылок и открывал замечательно красивую голову с шелковыми русыми волосами и карими большими глазами. От ходьбы по лесу лицо разгорелось, губы были полуоткрыты; на белой полной шее блестели стеклянные бусы. Девушка заметила меня, остановилась и с вызывающей улыбкой смотрела прямо в глаза, прикрывая передником берестяную коробку с свежей малиной.

– «Губернаторова» Настасья? – невольно проговорил я, любуясь первой приисковой красавицей.

– А ты как меня знаешь?

– Да так…

Девушка весело засмеялась, беззаботно тряхнула головой и быстро исчезла в густой траве. Я побрел за ней, чтобы узнать, что мог делать старый Сила так далеко от Паньшинского прииска. Мне пришлось сделать всего сажен полтораста, как открылся покатый лог: сквозь редкие сосны я издали увидел «губернатора». Старик по грудь стоял в какой-то яме, которая имела форму могилы; очевидно, Сила ширфовал, то есть разыскивал золото. Настасья стояла около ширфа и бойко работала железной лопатой, отбрасывая в сторону снятые турфы.

– Бог на помочь, – проговорил я.

– Спасибо на добром слове, – отозвался старик. – За охотой пошел? Ну, рыбка да рябки – потеряй деньки… Под Мохнатенькой видел я тетеревят гнезда с три.

– Ширфуешь, дедушка?

– Да, ковыряю задарма землю, – неохотно отвечал «губернатор», с легким покряхтываньем принимаясь копать землю кайлом. – Тоже вот как твое дело; охота пуще неволи, а бросить жаль.

– Тятя, обедать пора! – проговорила Настасья. – Я вон малины набрала к обеду…

– Вот это люблю, – весело отозвался Сила: – а то на стариковские-то зубы один аржаной хлеб и не тово…

– У меня есть два рябчика, можно их зажарить, – предложил я.

– А сам-то как?

– Еще убью.

Старик недоверчиво посмотрел на меня, а потом как-то нехотя принялся собирать хворост для огня; Настасья помогала отцу с той особенной грацией в движениях, какую придает сознание собственной красоты. Через десять минут пылал около ширфа большой огонь, и рябчики были закопаны в горячую золу без всяких предварительных приготовлений, прямо в перьях и с потрохами; это настоящее охотничье кушанье не требовало для своего приготовления особенных кулинарных знаний.

– За что тебя, дедушко, «губернатором» прозвали? – спрашивал я, когда огонь совсем разгорелся.

– «Губернатором»-то?.. – задумчиво повторил старик мой вопрос. – А это, вишь, дело совсем особливое, барин. Надо с самого началу тебе обсказать… Слыхивал ты про прииск Желтухинский?

– Да, слыхал; один из самых богатых…

– Ну, так вот этот самый прииск я открыл… Да. А про купца Живорезова слыхивал?

– Желтухинский прииск, кажется, Живорезову принадлежит?

Старик задумчиво почесал в затылке, поправил свою козлиную бородку и, тряхнув шляпой, продолжал:

– Живорезов миллионты нажил на этом прииске, первый богач по нашим заводам, а не было бы Силы, не было бы и Живорезова… понял? Я его, прииск-то, три месяца в горах искал; с корочкой хлеба за пазухой ширфовал по горам, образ божий совсем потерял, а как объявил прииск – Живорезов у меня и отбил его. Ну, я начал с ним, Живорезовым-то, спориться. Он мне четвертную бумажку отступного сулил, а я трехсот с него не брал. Тут Живорезов-то и обиделся. «Ежели, говорит, ты добром не хочешь брать четвертной, так я у тебя даром возьму прииск, потому я раньше твоего заявил»… Так оно и вышло: навели справку в полицейском управлении – точно, Живорезов раньше моего записан. Ну, тут я к губернатору пошел, а меня за это драть… Вот я с тех пор и стал, милый человек, «губернатор». Завладал Живорезов моим прииском, а у меня, кроме что на себе, – ничего нет.

– А теперь опять ширфуешь?

– Опять ширфую…

– А если опять отберут новый прииск?

– Может и отберут, – соглашался старик. – Только я не могу, барин… Обычай уж такой у меня: как зима повернула на весну, так меня и потянуло в лес. Тошнехонько сидеть в избе… Да и семью всю уведу. Оно, это самое наше старательство, вроде как болесть навяжется… И тяжело, и в убыток себе робишь, а тут уж не разбираешь: только бы до лесу. Старатель старателю розь, барин: который старатель с семьей выходит на прииск, того не применишь к одиночке. Эти нам одиночки, бабы или мужики, вот где сидят! – проговорил старик, указывая на затылок. – Самый путанный народ… От них много горя по приискам. Все говорят про нас, про старателей, что мы и пьяницы, мы и воры… А это неправильно. Конечно, живем на людях – грех-то не по лесу ходит – а все-таки грех греху розь.

– Но ведь старатели воруют хозяйское золото?

Старик внимательно посмотрел на меня и как-то нехотя ответил:

– Есть и такой грех, есть грех… Только, ежели рассудить это самое дело по правилу, старатель-то у кого, по-твоему, ворует?

– У хозяина прииска?

– Вот и не угадал: у себя, барин, ворует… Вот, ты и поди!.. да… Возьми хоть какой прииск: Коренной, Желтухинский, Копчик, Любезный – кем дело держится? Старателями… Хозяин что? Хозяин заплатил по 15 копеек с сажени ренты, поставил контору – и все тут, вся ихняя заботушка. А старатель-то всей семьей робит-робит, колотится-колотится, а принес сдавать золото – на, получай рупь восемь гривен за золотник, все твои. А хозяин-то сдает это золото в казну по пяти рубликов, значит, с каждого золотника ему три рубли двадцать в карман…

– Но ведь на приисках не везде старательские работы, а моют золото и машинами.